«Новый Мир» 2010, №9
ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА
МАРК АМУСИН
Избирательное сходство
Достоевский в мирах братьев Стругацких
Амусин Марк Фомич — литературовед, критик. Родился в 1948 году. Докторскую диссертацию по русской филологии защитил в Иерусалимском университете. Автор книг “Братья Стругацкие. Очерк творчества” (1996), “Город, обрамленный словом” (2003), “Зеркала и зазеркалья” (2008). Статьи публиковались в журналах “Время искать”, “Зеркало”, “Звезда”, “Нева”, “Знамя”, “Вопросы литературы”, “Новый мир”. Живет в Израиле.
Достоевский в мирах братьев Стругацких
Недавно, перечитывая в очередной раз “Жука в муравейнике” Стругацких, я споткнулся на одной фразе. Рудольф Сикорски говорит прогрессору Абалкину: “Вы, дорогой, на службе, вы обязаны отчетом”. Странность в том, что это не фразеология ХХ века (не говоря уже о XXII, в котором разворачивается действие повести, но не будем педантами — Стругацкие вовсе не претендуют на создание какого-то особенного языка будущего). Современник сказал бы: “Вы обязаны отчитаться” или “Вы обязаны представить отчет”.
читать дальше
Сверх того, использованный Стругацкими оборот был мне смутно знаком, и, напрягши память, я вспомнил. Вспомнил, удивился, проверил и убедился, что так оно и есть. У Достоевского в “Бесах” Шигалев говорит Шатову: “Помните, что вы обязаны отчетом”. Казалось бы, ничего удивительного. Ну мало ли какие фразы из классической литературы западают в память, а потом всплывают посреди вполне современных текстов. Но в данном случае совпадение это показалось мне совершенно не случайным. Оно как-то направило в определенное русло прежде разрозненные, неоформленные ощущения и догадки, которые стали складываться в более отчетливую картину…
Цель настоящей статьи — не отыскание конкретных пересечений и перекличек, влияний, откликов и скрытых цитат. Этого у Стругацких по отношению к Достоевскому не так много, хотя сами по себе такие совпадения — вроде отмеченного выше — занятны и многозначительны. Я намереваюсь показать, что в книгах братьев Стругацких нередко возникали резонансные отзвуки тех духовных волн и импульсов, которые излучало творчество Достоевского. И — проследить смысловые параллели, возникающие в произведениях этих столь удаленных друг от друга авторов, поразмышлять над их закономерностью и значимостью.
Сопоставление Стругацких с Достоевским — не слишком ли это надуманно (иные, уверен, скажут — кощунственно)? Где они — и где Он, обретший статус непререкаемого и абсолютного классика (что подтверждается, среди прочего, и заметным ослаблением живого интереса к произведениям Достоевского)? А вот не скажите! Это только на самый поверхностный взгляд кажется, что ничего общего между этими авторами нет и быть не может. Что касается Стругацких, то мне давно уже стало ясно, насколько глубоко они укоренены в почве русской литературы, особенно классической. Они — ну в точности Антей, — стоя на этой почве, черпают из нее силы и соки, несмотря на всю футурологичность и “космополитичность” своих художественных устремлений. Верно, большая часть реминисценций, открытых и скрытых цитат “указывает” в сторону Гоголя, Салтыкова-Щедрина, Алексея Толстого. Однако потенциального интереса к Достоевскому это никак не исключает.
Но и будучи рассмотренным с другой стороны, “неравенство” это не выглядит таким уж безнадежным. Ведь Достоевский, более чем кто-либо другой из классиков, имел предрасположенность к мышлению и видению, которые характерны для фантастической литературы — в современном ее понимании. Попытаюсь этот тезис обосновать.
Понятие “фантастический реализм” не случайно прочно ассоциируется с творческим методом Достоевского. Атмосфера фантасмагории пронизывает такие сочинения, как “Двойник” и “Хозяйка”, “Крокодил” и “Бобок”, но и в главных его произведениях — в “Преступлении и наказании”, “Идиоте”, “Подростке” — многие события и ситуации располагаются на грани ирреального, невероятного.
Наряду с этим Достоевский жадно и недоверчиво впитывал данные современной ему науки, в частности новейшие изыскания в социологии и политэкономии, психиатрии и физиологии мозга. Влекли его проблемы, располагавшиеся на переднем крае человеческого познания, исполненном парадоксов и противоречий, — например разные версии неевклидовой геометрии. Рассуждения на эти темы встречаются на страницах “Преступления и наказания” и “Идиота”, “Подростка” и “Братьев Карамазовых”.
Не был чужд Федор Михайлович и мотивам, которые в его время целиком лежали в сфере “научной фантастики” и могли бы звучать в романе, например, Жюля Верна, — достаточно вспомнить знаменитую сцену разговора Ивана Карамазова с чертом. Собеседники вполне серьезно обсуждают тему топора, вознесенного на круговую космическую орбиту и становящегося спутником Земли.
Важнее, однако, другое. Глубинный склад мышления и дарования Достоевского был отмечен “проективностью” — напряженной устремленностью в будущее, с его угрозами и надеждами, в будущее, где таятся ответы на “вечные” вопросы мироустройства и человеческого общежития. Это действительно уникальная особенность его творческой личности. Ни у Бальзака со Стендалем, ни у Диккенса с Теккереем, ни у Флобера, Тургенева, Гоголя и Толстого не встретишь ничего подобного. Достоевский полагал, что универсальные постулаты веры, морали, христианского мировоззрения надысторичны, задают “вечную” ценностную перспективу, — и вместе с тем он не переставал гадать о том, как разрешится тайна истории, в каком обличье предстанут человеческая душа и человеческое общежитие под воздействием научно-технического прогресса и социальных катаклизмов — через пятьдесят или пятьсот лет. И это сближает его с проблемным полем футурологии и научной фантастики — каким этот жанр предстал в произведениях Уэллса
и Шекли, Лема и братьев Стругацких.
…Известно, что в молодости Достоевский, принадлежа к кружку Буташевича-Петрашевского, горячо увлекался идеями фурьеризма. Пережив на каторге глубокий религиозный переворот, писатель вовсе не утратил вкуса к вопросам социального устройства, соотношения между христианским идеалом и конкретными формами жизнеустроения. Набиравшие тогда силу идеи светского гуманизма рассматривались им как великий соблазн и мировоззренческий вызов — и в то же время обладали для него чуть ли не магнетической притягательностью.
Двумя главными пунктами его полемики с социалистическими “благодетелями человечества” были рационалистическая умозрительность их прожектов, не учитывающих реальную сложность человеческой природы, и опасность бездуховности, вытекающая из удовлетворения единственно материальных потребностей человечества.
Достоевский внимательно и пристрастно следил за развитием современных ему социалистических и прогрессистских концепций, поставивших в повестку дня рост благосостояния человечества и справедливое распределение материальных благ. Увлеченный спором знаменитых эмигрантов Герцена и Печерина, он много размышлял о роли “материальной цивилизации”, о “стуке колес повозок, подвозящих хлебы голодному человечеству”. В “Дневнике писателя”, в своих поздних романах Достоевский приходит к выводу: идея накормить голодных, избавить страждущих от нехватки и лишений есть “идея великая, но не первостепенная”. Более того, в ней таится опасность для религиозного идеала. В новом мире, построенном по законам социальной гармонии и достигшем материального изобилия, но лишенном идеи бессмертия души, люди забудут о любви, милосердии, нравственном совершенствовании и придут в конечном итоге к выхолощенному гедонизму, к хаосу войны всех против всех или к жесточайшему деспотизму.
В этой связи Достоевский вспоминал об одном из евангельских искушений Христа — предложенном Дьяволом чуде превращения камней в хлебы. Он писал (в “Дневнике писателя”): “Дьяволова идея могла подходить только к человеку-скоту. Христос же знал, что одним хлебом не оживишь человека. Если притом не будет жизни духовной, идеала Красоты, то затоскует человек, умрет, с ума сойдет, убьет себя или пустится в языческие фантазии”.
Но ведь очень схожая проблематика находилась в фокусе интересов и забот братьев Стругацких в начале их творческого пути!
В своих произведениях этого периода, еще брызжущих наивным оптимизмом и почти щенячьей радостью предвкушаемой будущей жизни, они задумываются и о том, что так волновало и раздражало Достоевского, — о “душе человеческой при социализме”, если воспользоваться названием известного эссе Оскара Уайльда. Как добиться того, чтобы она — душа — “трудилась”, не зарастая жиром и коростой инерции, эгоизма, самодовольства? Как сохранить и приумножить духовность в жизненном пространстве человека?
Да какая такая духовность у “коммунаров”, в атеистическом, обезбоженном обществе? — воскликнет кто-нибудь из неофитов православной ортодоксии.
И при чем здесь опять же Достоевский? Но вот сам Достоевский ортодоксом не был и к коренным проблемам человеческого бытия подходил вовсе не догматически. Вспомним хотя бы воображенные Версиловым в “Подростке” картины грядущего Золотого Века человечества — после смерти Бога: “И люди вдруг поняли, что они остались совсем одни, и разом почувствовали великое сиротство. <…> Осиротевшие люди тотчас же стали бы прижиматься друг к другу теснее и любовнее; они схватились бы за руки, понимая, что теперь лишь они одни составляют все друг для друга. Исчезла бы великая идея бессмертия, и приходилось бы заменить ее; и весь великий избыток прежней любви к тому, кто и был бессмертие, обратился бы у всех на природу, на мир, на людей, на всякую былинку. Они возлюбили бы землю и жизнь неудержимо. <…> Они стали бы замечать и открыли бы в природе такие явления и тайны, каких и не предполагали прежде, ибо смотрели бы на природу новыми глазами, взглядом любовника на возлюбленную. Они просыпались бы и спешили бы целовать друг друга, торопясь любить, сознавая, что дни коротки, что это — все, что у них остается. Они работали бы друг на друга, и каждый отдавал бы всем все свое и тем одним был бы счастлив. Каждый ребенок знал бы и чувствовал, что всякий на земле — ему как отец и мать”.
Если отвлечься от “жалостного” колорита, похоже на отрывок из фантастического социально-утопического романа. Конечно, у Достоевского встречались и намного более суровые пророчества относительно будущего человечества “при атеизме” — вспомним хотя бы сон Раскольникова в эпилоге “Преступления и наказания” или мрачные периоды поэмы о Великом инквизиторе.
А что же Стругацкие? Они в этой фазе своего развития вовсе не обеспокоены перспективой сиротства человечества после отказа от “концепции Бога”. “И никаких богов в помине — лишь только дела гром кругом” — эти слова Окуджавы они могли бы выбрать своим девизом. Однако это вовсе не значит, что в будущее они смотрели с бездумным оптимизмом, уповая, вместе с заскорузлыми догматиками, на автоматическое перерождение людей под влиянием коммунистического “способа производства”. Нет, им было важно понять и предсказать, что конкретно изменится в материи повседневности, что побудит людей будущего жить и действовать по-новому. Они хотели в своих произведениях хотя бы эскизно представить modus vivendi и modus operandi “коммунаров”.
Интересно при этом, что подход Стругацких, если спроецировать его на актуальную полемику, которая велась в 60 — 70-е годы XIX века, оказывался, как ни странно, ближе к позиции Достоевского. В самом деле, его противники из “социалистического лагеря” — Герцен, Огарев, Михайловский, Ткачев и другие — видели в преодолении зол и язв современной им цивилизации главную практическую цель. Нищета, невежество, порабощение, эксплуатация, сословная иерархия — все это надлежало искоренить, и задача эта представлялась им столь эпохальной, запредельной, что о дальнейшем можно было пока не задумываться. “Сначала накорми, а потом и спрашивай с них добродетели”. Достоевский же, органически приверженный духу философии “как если бы”, своей мыслью легко преодолевал расстояния, барьеры, препятствия и говорил: “Ну вот, искомое состояние достигнуто — что дальше?”
Именно с этой позиции стартовали и Стругацкие. В начале 60-х годов, но уже ХХ века, задача избавления от голода и болезней, достижения материального изобилия выглядела все еще грандиозной, но уже достижимой для человечества как в его капиталистической, так и в социалистической ипостаси. Поэтому связанные с этим вопрошания и предостережения Достоевского становились для Стругацких актуальнее, чем практический пафос тогдашних поборников науки и прогресса.
Сами того, скорее всего, не замечая, писатели в своих ранних произведениях — “Стажеры”, “Полдень. XXII век”, “Далекая Радуга” — пытаются ответить на идеологический вызов Достоевского. Персонажи этих книг, живущие в изобильном и благополучном будущем, заняты не своими частными интересами и проблемами, а трудом, расширением границ познания, покорением пространства и времени — ради всеобщего блага, но и для удовлетворения собственного любопытства, для ощущения полноты и радости жизни. Писатели помещают их в ситуации испытания, риска, этического выбора, заставляют их любить, ревновать, страдать. И все это для того, чтобы иметь право сказать: потомки будут не безликим покорным стадом и не скучающими, пресыщенными сибаритами, как опасался Достоевский. Их жизнью, напряженной и эмоционально насыщенной, будут править принципиально новые мотивы и ценности: солидарность, альтруизм, воля к максимальной творческой самореализации, благородная состязательность.
Герои “Полдня”, да и сказочно-фантастической повести “Понедельник начинается в субботу” чуть ли не буквально реализуют метафору о “превращении камней в хлебы” — правда, начисто лишая этот процесс каких-либо демонических коннотаций, изображая его в оптимистических и юмористических красках.
Одновременно Стругацкие — особенно в “Стажерах” — затрагивают обобщенно и тему инерции человеческой природы, “пережитков”, “родимых пятен”. Их носителями в романе являются и ослепленные жаждой наживы “рудокопы” на Бамберге, и красавица Маша Юрковская — в изображении авторов матерая мещанка, озабоченная только развлечениями, успехом у мужчин и сохранением собственной привлекательности. Впрочем, в ее глазах герои-первопроходцы — люди, в свою очередь, скучные и ограниченные.
В главе “Диона. На четвереньках” писатели выводят образ изощренного интригана и лжеца Шершня, манипулирующего своими сотрудниками на далекой космической станции, овладевающего их душами, разделяющего, властвующего и упивающегося этой властью. В нем уже проглядывает сходство с персонажами Достоевского — из “Записок из подполья” или “Идиота”.
В своих утопических феериях Стругацкие заразительны, ярки — но вовсе не до конца убедительны. Их герои наделены немалой человеческой привлекательностью, они умны, добры, любознательны, готовы к взаимопомощи и самопожертвованию в случае необходимости — при этом без сусальности, натужности и ложного пафоса. Однако сам процесс массового перехода земных обитателей-обывателей в это удивительное качество, сам механизм превращения остается за кадром. О нем остается лишь догадываться. Правда, к чудодейственным свойствам коммунистического “способа производства” и к могуществу науки писатели добавляют еще один важный фактор: высокую педагогику, последовательное и точечное воздействие на юные души для развития в них семян добра, ответственности и благоговения перед жизнью… Достоевский ведь тоже в “Братьях Карамазовых”, через линию Алеши и “мальчиков”, приходил к теме “учительства”.
В “Далекой Радуге” Стругацкие предприняли интересную и недооцененную попытку углубления традиционной фантастической проблематики. Да, в центре повествования — впечатляюще нарисованная картина “оптимистической трагедии”, в этом же духе выдержан и общий колорит. На экспериментальной планетке, облюбованной физиками для своих духзахватывающих экспериментов, возникает неожиданный и грозный “спецэффект” — все население Радуги должно погибнуть. Поведение “коммунаров” перед лицом этой беды, их стойкость, мужество, альтруизм, их дискуссии на тему кем (конечно, детьми) и чем должен быть загружен единственный космический корабль, который сможет покинуть планету, — вот главный предмет изображения.
Но на полях этой трагедии разыгрывается скромная и примечательная психологическая драма. Один из персонажей повести — физик Роберт Скляров, наделенный незаурядной физической силой и красотой, но при этом удручающе заурядный в интеллектуальном плане. Особенно на фоне своих более или менее блестящих коллег. И тут вспоминается пассаж в “Идиоте” о незавидном положении обыкновенных людей, особенно тех, кто сознает свою обыкновенность: “…нет ничего досаднее, как быть, например, богатым, порядочной фамилии, приличной наружности, недурно образованным, неглупым, даже добрым, и в то же время не иметь никакого таланта, никакой особенности, никакого даже чудачества, ни одной своей собственной идеи…” Скляров, если отбросить сословно-имущественные определения, как раз из таких.
Стругацкие сосредоточивают свое и наше внимание именно на этом образе — закомплексованном, страдающем от сознания собственной серости, уязвленном. Герои без страха и упрека, ведущие себя согласно прописям и кодексам, занимают их меньше. Скляров же — персонаж “достоевского” склада, он совершает поступки нестандартные, не укладывающиеся в нормативную моральную схему
Ради спасения любимой девушки он преступает непреложный императив: первыми спасают детей. Он оставляет группу детей в опасности — правда, они так и так скорее всего погибли бы, — а свою возлюбленную силком увозит к стартующему звездолету.
Как это квалифицировать? Как безудержный эгоизм, пусть и в превращенной форме (ведь Роберт заботится не о себе, а о дорогом ему лично человеке)? Как злостную “аморалку”? Да и сам он в финале квалифицирует себя как труса и преступника. Но всмотримся пристальнее — не узнается ли в атлетической фигуре Склярова, с которого ваяли скульптуру “Юность мира”, “джентльмен с неблагородной или, лучше сказать, с ретроградной и насмешливою физиономией”, которого воображает себе герой “Записок из подполья”? Тот самый, который предлагает послать к черту благоразумие, логику и логарифмы и зажить “по своей глупой воле”.
Самый интересный персонаж “Далекой Радуги” подтверждает своим предосудительным поступком, что человеческим действиям и в особенности их мотивам нет закона — даже если это не закон тождества и рассудочной логики, а закон безграничного альтруизма и отказа от себя ради блага многих.
Конечно, подобные психологические экзерсисы Стругацких не назовешь особенно изощренными. Наши авторы еще пребывают на стадии веры — секулярной — и пафоса, возникающие на их страницах конфликты — конфликты хорошего с лучшим, и казус Склярова это только подтверждает.
Продолжение следует.
@темы: Параллели, Литературоведение, «Жук в муравейнике», «Далёкая Радуга», Улитка на склоне, Понедельник начинается в субботу, «Малыш», Отягощенные злом, «Пикник на обочине», «Полдень, XXII век», «Стажёры», «Хищные вещи века», Ссылки, Сталкер